
Нелли подслушивала под дверьми и во всю силу своей маленькой души ненавидела отца Модеста.
— Милостивая государыня, Елизавета Федоровна, — отчетливо доносился из гостиной звучный его голос, — сие не в моей власти, но и не во власти моего архиерея. Скорблю с вами вместе, но закон Божий непреклонен.
— Неужто ничего нельзя поделать, батюшка? — Маменькин голос прерывался от рыданий. — Моему сыну лечь в землю неотпетому, как язычнику или собаке?
— Если бы у меня было хоть малое сомнение, я решился бы на свой страх облегчить материнскую скорбь. — Голос отца Модеста оставался ровным, он красиво поднимался и падал, словно во время проповеди. — Но в письме ясно сказано, что, снедаемый виною перед добрыми и великодушными родителями, он не видит возможности жить дальше.
— Безумный… — Голос Кириллы Ивановича был хриплым и негромким, Нелли едва его слышала. — Есть ли такая вина, какую мы не простили бы плоти и крови своей?! Худшего преступника прощает родительское сердце, но разве Орест злодей или преступник?
— Прояснилось ли, в чем вина его? — Голос отца Модеста неуловимо изменился. «Как странно, — подумала Нелли, — насколько отчетливей слышны оттенки голоса, когда не видишь человека».
Ответа не последовало, но Нелли откуда-то догадалась, что папенька сделал рукою слабое движение, словно отгонял любую вину Ореста, как докучную муху.
— Прошу простить. — Стукнул стул, значит, отец Модест поднялся. — Я должен покинуть кров ваш ране, чем прибудет тело, и не вправе вступить под него, покуда оно не уйдет в землю.
Заскрипели половицы: Нелли метнулась от двери. Отец Модест вышел — верно родители не нашли в себе сил провожать его, разбитые горем. Белоснежная коса его парика спускалась на шелковую рясу кофейного цвета, из подола торчали шпоры гессенских сапог.
Гадкий поп! Мог бы хотя бы оставить дома свой раскрасивый аккуратный парик! Нелли невольно вспомнила старенького батюшку Паисия, его сермяжную ряску, жиденькие пегие волоса по плечи, чахлую бородку и добрые стариковские глаза. Он бы не был таким злым!
